Александр Маноцков
Любое искусство, которое честно на уровне художника — обречено оказаться голосом своей страны.
Композитор
фотограф Олимпия Орлова

 

Когда мы с Вами договаривались о разговоре, Вы сказали такую фразу: «Только не утром, потому что утром я сижу». У Вас есть какой-то свой каждодневный график?

Есть такой широко распространённый образ композитора — как в этом известном фильме про Штрауса, когда он едет в коляске по залитой солнцем местности, и время от времени к нему «стекает» вдохновение. Понятно, что могут прийти неожиданные идеи, и на этот случай ты таскаешь с собой бумажку, на которую записываешь. Но нужна какая-то «рутина». Написание музыки — это, в сущности, строительство очень большого здания. Этим нельзя заниматься от случая к случаю или какими-то порывами, ты должен посвящать этому какое-то время. И, как любой человек такого рода, ты выстраиваешь себе ремесленное и временное пространство, где ты работаешь. И с годами это входит в привычку. Есть такое интересное свойство музыки, что когда ты её сочиняешь, ты сочиняешь не только сочинение, но и то, как ты её будешь сочинять — в отношении языка, конструкций.
Я, на самом деле, не очень привередливый человек. Есть много музыкантов, композиторов, которые могут писать только в определённых условиях. У меня есть один знакомый композитор, который, например, должен сидеть в маленькой комнате, чтобы ему было там тесно. И эта теснота рождает нужное ему сопротивление, чтобы что-то делать. Такое, знаете, «сопротивление земли плугу». Но, тем не менее, какое-то время я стараюсь уделять работе специально. Это рано утром, впрочем, до ночи тоже засиживаюсь. Но я не могу похвастаться такой железной «рутиной», как, скажем, была у Петра Ильича Чайковского, который с утра просыпался, удалялся в кабинет, и попробуй-ка его потревожь. Иногда вместо того, чтобы садиться за стол писать — я иду с сыном гулять.

 

 

Похоже на писательский труд? Иногда нужно заставлять себя писать?

При всей схожести, эти профессии разделяет бездна. То, что называют содержанием в литературе, не может считаться содержанием в музыке. Гоголь просил Пушкина «дать ему сюжет». Сюжет до некоторой степени является веществом произведения. Ему нужно было как бы «про что». Кого-то приняли за ревизора и т.д. В музыке содержание — это форма. Как устроена музыка? Если сделать «zoom out», то мы видим начало и конец. Всё, что имеет временную форму, является музыкой. Ограничение начала и конца — это первый и самый крупный порядок формы. Как у человеческой жизни, самый крупный порядок формы — это начало и конец. И уже на этом уровне любая музыка трагична, потому что, когда мы сопереживаем чему-то, что началось и закончилось, мы инстинктивно сопереживаем себе бедным, которые начались, и, мы же знаем, закончимся. И нам хочется «продлиться» за эту грань, и вот у музыки это как-то получается, если она хорошо написана, а вот получится ли у нас? Коллизия такого рода и является главным психологическим содержанием «слушанья» музыки на самом деле.

 

 

То есть, например, John Cage написал произведение «4.33», которое просто состоит из 4 минут, 33 секунд. Обычно про «4.33» говорят, что надо «вслушиваться в то, что происходит». Считается, что тишина или какие-то шумы являются содержанием или что в этом есть некоторая такая скандальность — музыка без музыки. На самом деле это музыка в абсолютно буквальном смысле слова, потому что музыка — это «только про время».

Вот я могу сейчас сделать так:
(Один раз хлопнул в ладоши. Пятисекундная пауза. Хлопнул в ладоши ещё раз)

Какую эмоцию рождает этот отрезок? Очень неясную. Какую-то. Эмоцию под названием «началось и закончилось». У меня — ещё и некоторую в этом смысле тревогу, по складу моей личности, у вас — что-то ещё. И эта эмоция становится более конкретной только в результате усложнения временной структуры. И больше ничего, потому что мелодия — это тоже время. Ведь что такое тон — это просто колебание за единицу времени и больше ничего. Тон — это то, как мы называем на языке словесном, ещё более быстрый темп. Соотношение тонов в мелодии — это соотношение скоростей!

 

 

Сам принцип работы со временем — это ты работаешь со смертью. Это способ осознания смертности. Способ осознания конечности жизни и попытка выйти за её пределы. И мы этим занимаемся каждый день, когда садимся за стол (смеётся).

 

То есть Вы хотите, чтобы, когда композиция закончилась, она ещё продолжилась?

Любой композитор этого хочет. Хорошая форма, она заканчивается, когда ей суждено закончиться и при этом оставляет ощущение, что она вечна. Возьмите любую короткую фортепьянную пьесу Шуберта — она являет собой законченный мир и, в общем, живое существо. И она оставляет ощущение, как сказать, «что она не зря». После неё остается ощущение, что она есть.

 

И в итоге каждый человек должен это осознать?

Я думаю, когда человек пишет музыку и когда люди слушают музыку, они пытаются победить смерть. Это самый глубокий мотив. Почему приятно слушать музыку, потому что мы оказываемся «где-то ещё». Не звуки нам приятны или не приятны, а нам приятна именно «другая жизнь». Мы оказываемся в другом мире, не в смысле литературном, а в смысле каком-то очень подлинном. И понятно, что ещё эта формальная красота музыки, она позволяет что-то пережить такое, что даёт нам надежду, что и в этом мире это тоже достижимо.

 

 

У меня очень похожее ощущение от архитектуры.

А это вообще одно и то же. Даже не метафорически, а буквально. Только архитектурная работа является частным случаем музыкальной. Работа архитектурная, она как бы на одно измерение меньше. Вот если представить партитуру Бетховена и сделать её мгновенный слепок, который будет пропорционален ей, получится «здание», некий пространственный объект. Но этот объект будет неподвижен. Он будет «результатом». Помните, как говорил Гёте, во всяком случае, ему приписывают, что «архитектура — застывшая музыка». «Проигрывать» это здание, как иголке пластинку, приходится человеку, который должен ходить вокруг и рассматривать. Он пытается «воспроизвести» эту архитектуру. С одной стороны, у него разнообразие маршрутов, он может здесь пройти, может дверную ручку рассмотреть и т.д. Но ни один из этих маршрутов не является совершенным с той точки зрения, что когда я по ним двигаюсь, я всегда теряю что-то ещё.

 

 

Я был на концерте Лёши Сысоева (современный композитор) около полугода назад. Концерт назывался «Тихий час». Композиция, построенная на паузах, коротких звуках и одиночных нотах. Пришёл туда уже немного «подготовленным», понимая, что увижу. Но, тем не менее, было очень непросто и было какое-то удивительное «перестроение себя». Сначала начался какой-то «звуковой понос», мне казалось, что я слышу какую-то музыку, какие-то звуки, которых в зале вообще не было, как будто заиграл телефон или кто-то в голос заговорил, но ничего из этого не было. Потом стало плохо физически, потому что я не понимал куда мне кидать внимание. Минут 15 меня ломало, а потом внимание перестроилось и стало работать на «+100». Я понимал где, через какую секунду будет удар, звук, кто из музыкантов заиграет. Видел, как внимание у музыкантов переходит с объекта на объект. Внимание было материально.

Партитура Сысоева так устроена, что ваше сознание металось в поисках того, как это считывать. И она построена честно, то есть это не кокетничание «мы сейчас сделаем огромную паузу, а потом сделаем пук», в ней есть свой внутренний, непротиворечивый синтаксис — строение своего языка. А любой язык , что-то рассказывая, рассказывает о своём строении. Музыка — это абсолютно аналитический язык. Если музыка им не является, то только потому, что композитор «обкакался». Каждый элемент музыкальной ткани даёт попутно информацию о том, как он устроен и как его воспринимать. Поэтому, поскольку музыка Сысоева устроена честно, хотя она и не давала вам много информации, вы, пометавшись, считали эту информацию и почувствовали, на каком уровне происходят временные события, вы настроились, навели фокус. Казалось бы, в нашем биологическом устройстве нет такого способа, чтобы воспринимать такие отрезки времени. Но это волшебное свойство человека, что он в любой момент может стать «сверхчеловеком», то есть вынырнуть из себя! И музыка вам помогла сделать это. Тут важна степень доверия. Мне кажется, что мы все на это способны, и в этом особенный кайф. Представим, что кто-то никогда не пробовал ничего кислого. Вспомните, как ребёнок первый раз ест лимон. Что у него изображается на лице — какая бездна эмоций.

Представим, что таких базовых вещей, как кислое, сладкое — есть миллиарды. И вот такая неопробованная вещь может содержаться в новом художественном произведении. Разумеется, это иногда связано с определённого рода шоком, неприятием. Но с собой что-то надо делать. Ты его можешь игнорировать, но лимон есть. Ты можешь обеднить свою жизнь, а можешь «прислушаться» к лимону, тем более, что это не лимон, а какая-то вещь, которая даёт тебе надежду на «спасение». Во всяком случае, свидетельствует о том, что оно возможно.

 

Есть такое произведение Гроссмана «Жизнь и судьба», где профессор Штрум был поставлен перед выбором — подписать или не подписать бумагу. Когда оказываешься перед выбором поступиться своими принципами и не страдать или наоборот, как нужно поступить?

Никто не знает, когда поведёт себя малодушно или подло, и в моей жизни есть масса таких моментов, поступков, которые моя память пытается отодвинуть на второй план. Понятно, что когда делаешь что-то такое, «выходишь на улицу», в груди ёкает — страшновато. Страшновато, когда тебя винтят. Но есть здравый смысл. Я стараюсь придерживаться его. И я, например, вижу здравый смысл в том, чтобы ограничить максимально государство в его доступе в частную жизнь. Мне прислали тут ссылочку, как какой-то придурок с трибуны парламента меня упоминает в числе каких-то «врагов национально ориентированной культуры». В советскую эпоху художественные течения были маркированы как «чуждые» и «враждебные» системе. Но она тогда была «какая-то». И, несмотря на то, что все догадывались, что сидим в вагоне и он отцеплен, а мы говорим «мы едем, мы едем», всё-таки была «какая-то» идеология. Роман «Трудно быть богом», например, происходит в обстоятельствах победившего коммунизма. Мы, конечно, смеялись над тем, что наступит коммунизм, но при этом, это был один из любимых романов интеллигенции.

 

 

Был достаточно случайный выбор того, какое направление в искусстве считать правильным. Например, в Польше после Второй мировой войны один художник, за свои достаточно левые, авангардные по языку плакаты вдруг получил какие-то премии на Западе. И польское ЦК партии решило: «ок, плакатистам можно не исполнять нормы социалистического реализма». И появилась польская школа плаката, которая по всему миру гремела и сейчас гремит. Это вообще один из самых крутых примеров дизайна плакатов за ХХ век. Это как-то поколебало основы польского социализма? Да нет, наоборот, это на него работало. Как бы его достижение. Так вот, сейчас ситуация немножко другая, потому что сейчас власти противопоказана любая качественная вещь. Ничего подлинного не должно быть. Оскорбительным становится любое художественно правдивое высказывание. Сейчас «они» в принципе против чего угодно сложного, против чего-то, приводящего к осознанию, к ясности. Это воспринимается как опасность, потому что любая логическая последовательность через два хода приводит к абсурдности происходящего в стране, приводит к осознанию чудовищных ложных вещей, сейчас доминирующих в пропаганде. Поэтому и пытаются сузить границы допустимого в театре. В кино, собственно, уже ничего нельзя. Когда запрещают мат в кино, дело же не в мате. Если какое-то «ЦК партии» очередное тебе что-то запретило, если есть прецедент, то уже можно запретить что угодно. И запрещают собственно. Это, конечно, всё печально, но, я думаю, продлится недолго. Потому что инстинктивно людям хочется настоящего.

 

 

Как победить эту иллюзию?

Победа над иллюзией — осознание реальности. Человек, если слушает хорошую музыку, он начинает осознавать реальность, а единственная реальность — это любовь. Кроме неё никакой другой нет. Вот тут лежит такой предмет.
(Показывает на айфон) 

Тут есть кнопка «расшарить» интернет. Человек должен по возможности так же. Просто, чтобы заняться этими «хозяйственными делами» — сменой верхушки, арестом наших «золотых батонов» — надо немножко, что ли, перестроить взгляд. Немножечко протрезветь.

 

 

Люди часто говорят: «Что же конкретно Мы можем сделать?»

Маяковский ведь за несколько лет из молодого человека в кофте с бантом, которого слушало полтора человека, а остальные засвистывали и затопывали, стал человеком, голосом, которого заговорила страна. Он не подстраивался, страна въехала, что это и есть её голос. Любое искусство, которое честно на уровне художника — он делает так и иначе не может, обречено оказаться голосом своей страны. Это будет и случится именно с теми, кто талантлив и работает искренне.

 

 

Разговаривал Иван Ивашкин.