Дмитрий Брусникин
Это становление мозгов. Ты кто? Ты, выходящий на эту площадку, ты — исполнитель или художник?
Актёр, режиссёр, художественный руководитель мастерской школы-студии
фотограф Олимпия Орлова

Студентов Мастерской Брусникина, заканчивающих в этом году школу-студию МХАТ, ещё на втором курсе называли самодостаточным театром. В январе, накануне выпуска нового спектакля «Переворот», который играется на сцене театра «Практика», Oppeople встретились с Дмитрием Брусникиным в фойе. В зале шёл прогон, и на протяжении всего разговора играла музыка, и доносились голоса актёров. А мы в это время разговаривали о студентах, желании репетировать и необходимости чистить совесть.

 

Курс, который в этом году выпускает школа-студия — это далеко не первые студенты, у которых Вы преподаёте. Какое у Вас ощущение от курса, чем он отличается от предыдущих?

Ну-у, каждые четыре года люди совершенно разные, и это заметно на самом деле. Запахом другие, ощущением, вкусом... В моё время всё-таки существовал некий «институт кумиров». А вот эти ребята — совсем другие. Они свою историю с нуля пишут и разбираются с тем, что есть — сами, с чистого листа.

 

Да, все это говорят. Даже в самой школе-студии есть шутки по поводу «особенности» этого курса, «отдельности» его от других.

Мне кажется, что наша мастерская, я сейчас остался один в этой мастерской, — она всегда отличалась от других. Они вот вчера играли «Это тоже я» в учебном театре, и там афиш понавесили разных, за последние, наверное, 20 лет. Я смотрю: «О, вот наш курс». И думаю: сколько из этого курса получилось хороших актёров? Можно ли было из него делать театр? Можно. А можно ли было из того делать? Можно. Но почему-то не делалось. Потому что это не решение людей, это как-то само происходит — чудесным, чудным образом. Чудесным, чудным образом.

 

 

Ситуация с помещением и собственным театром для Вашего курса находится сейчас в подвешенном состоянии?

Ну-у, чего-то у меня есть какая-то уверенность, что всё будет хорошо. Ведь главное, на самом деле, пережить этот год с точки зрения отсутствия паники. Я сам этого не испытывал, но видел всё время. Когда студенты заканчивают, у них начинается паника (в этот момент из зала начинает качать тяжёлая музыка — Прим. Ред.), и если какие-то связи были налажены, естественно, эти связи начинают разрушаться. Ребята задумываются об индивидуальном существовании, каждый думает о себе, о том, куда он пойдёт. И начинается такой, в общем...

 

Кому-то банально надо где-то жить.

Да.
(Пауза)

Главное, пережить эту панику и успокоиться. Дело же не в том — какие крыши. Это раньше мы так думали. Но вот мы сейчас сидим в театре «Практика». Нас сюда пускают репетировать, нас сюда пускают играть. Крыша — есть. Играем в «Боярских палатах», в Центре Мейерхольда.

 

У Сергея Женовача была такая афиша — «Шесть спектаклей в поисках театра».

Ну, вот у нас тоже есть порядка шести-семи спектаклей, и мы хотим к концу сезона ещё набрать, и получится такой репертуар, который мы будем предлагать.
 

 

Какими Вы видите идеальных выпускников Вашей мастерской?

Это моя мечта, я хочу к этому стремиться: чтобы современный актёр, который заканчивает школу-студию МХАТ, нашу мастерскую — был художником, личностью. Чтобы он не был исполнителем, а был самодостаточным творцом. То, что мы предлагаем в нашей мастерской, я надеюсь, каким-то образом помогает им в этом смысле развиваться. Вот, например, мы придумали такую программу: нашли с помощью Мити Мозгового из СТД какие-то деньги, пригласили Наталью Ворожбит (драматург и сценарист — Прим. Ред.), и она проводила со студентами третьего курса класс, где они сами писали пьесы. Ну, наши дети! И вот в некоторых работах меня страшно радует способ мышления. Они написали двадцать четыре пьесы и оказались по другую сторону. Поняли, что могут что-то предложить своим друзьям. Они выступали в роли авторов, брали какого-то режиссёра, а остальные им помогали. Весь процесс крутился. Оказалось, что это чрезвычайно полезный опыт. Удивительно, но процентов 80 — это был стоящий материал! Важно дать им эту возможность, создать территорию, чтобы они могли выражать себя. Если ты помнишь, в институте есть самостоятельные работы, так вот мне давно больше нравится смотреть самостоятельные работы, чем педагогические. (Вздыхает).

 

 

Самому стать художником — это в первую очередь нести ответственность за то, что ты делаешь.

Да, это ответственность. Это становление мозгов. Ты кто? Ты, выходящий на эту площадку, ты — исполнитель или художник? Мне кажется сейчас время такое, когда они должны брать на себя инициативу и включать волю. И чем раньше, тем лучше. Да, они больше хулиганят, у них больше нареканий от деканата. Может быть, я совсем уж такие не педагогические вещи говорю, но пусть сейчас иногда нет головы, такта, воспитания, — со временем это придёт. Нам надо просто иметь терпение и пережить это.

 

Вы пришли в театр как актёр, а в какой-то момент стали репетировать в качестве режиссёра. Вы помните, как произошёл этот переход?

Ты знаешь, я совсем не помню, потому что он случился как-то органично. Так получилось, потому что мы учились у Ефремова на актёрско-режиссёрском курсе. Среди нас было пять человек специально набранных режиссёров. Немногие из них остались в профессии, но на том курсе учились Козак, Брусникина, Феклистов, Лисовская. Это, наверное, зависит от учителя, который научил работать с текстом, научил нас разбирать. И когда мы закончили, мы сразу с Козаком остались преподавать на следующий год. В общем, первые свои режиссёрские работы мы делали в кругу друзей. Это когда не хватает актёрства, когда хочется что-то такое заварить, когда есть энергия и много сил, когда кажется, что не хватает двадцати четырёх часов. Всё зависит от человека, сколько он сам вложит в эти двадцать четыре часа.

 

 

Ваша мастерская сейчас выпускает здесь, в «Практике», спектакль «Переворот» по Пригову, о чём он получается?

Понятно, что это поколение — нынешний курс — никогда не фанатело от Пригова. Чуть более года назад Юра Муравицкий предложил сделать эту работу, но не как отдельный полноценный спектакль, а как участие курса — больше даже, участие музыкальной группы, образованной на курсе (Postanova) — в той композиции, которую он делал для Приговской выставки. В контексте этой выставки читались две пьесы, отобранные Муравицким. Увидев то, что получается, я сказал Юре: «Давай не будем это бросать». Потому что есть такое понятие — «текст работает». И вот этот текст сегодня работает. Думаю, он очень точно попадает в сегодняшние мысли, контексты, ситуации. Это всегда вдруг происходит.

 

На курсе есть Чацкий?

Да, конечно. Каждый.

 

Есть ли у Вас такой человек с которым вы бы хотели поговорить и что-то спросить?

Да, я бы хотел поговорить с учителем. Мне часто кажется, что я с ним разговариваю. С учителем и с другом. У меня было два таких важных человека в жизни, которых мне не хватает. И всё равно какие-то диалоги у нас случаются. И, конечно, с авторами.

 

 

У Гроссмана в произведении «Жизнь и судьба» есть сцена, где профессору Штруму нужно подписать бумагу в поддержку репрессивных действий государства. Он уходит подумать в туалет, потом возвращается и подписывает. Когда оказываешься перед выбором поступиться своими принципами и не страдать или наоборот, как нужно поступить?

Нет, у меня никогда такого опыта не было. Я не подписывал никогда ничего, только если в защиту. Но понимаю, что это невероятно драматичный момент. У меня недавно с нашим выпускником, довольно известным режиссёром, состоялся такой разговор. Говорили мы с ним часа четыре в машине. Вот ему пришлось поставить подпись, и он пришёл со мной разговаривать после этого: «Что мне делать дальше, как мне теперь жить?» Я понимал, что человек находится на грани какого-то серьёзного поступка, и я даже в какой-то момент боялся за него. Да, он испугался и подписал, и не знал, как с этим быть. Помнишь, были такие сценаристы — Дунский и Фрид («Служили два товарища», «Шерлок Холмс и доктор Ватсон» и др.)? Это два человека, которые отсидели по полной программе. И у меня было несколько встреч с Фридом. Он мне рассказывал об этом времени. Оба получили в 18 лет по десятке (потом ещё пять) за 58-ю статью — «антисоветская деятельность», и им ещё приписали подготовку теракта. Он рассказывал: «Знаете, все думают — пытки... как волю человека сломать... Очень всё просто. Тебе не дают спать два дня, и на третий день ты подписываешь всё, что угодно, даже что ты — японский император. Только отстаньте от меня». Такой момент наступает довольно быстро, и он есть у любого человека, всё зависит от того, сколько это может длиться. У молодого человека, про которого я рассказывал, воля отказала через десять-пятнадцать минут. Он сопротивлялся, а потом подписал, но это не значит, что он плохой человек. Это значит, что методы — мерзейшие. Надо говорить о мерзейших методах, а не о людях, которых заставили проходить этот ад. Вот и всё.

 

 

В периоды какой-то более спокойной жизни оно не так часто анализируется, но сейчас слово «совесть» надо как-то чистить. Отмывать каким-то образом. Надо вообще говорить о совести. Ведь каждый же человек внутри себя понимает то, что совесть подсказывает. Вот мне кажется, что есть совесть у Звягинцева. Они могут говорить как угодно, могут его критиковать и т.д., но я так рад, что там есть совесть. Мне кажется, сейчас нужна честность. Нужно честно о чём-то поговорить. Уже устали все от анекдотов, от стёба, и они (зрители) хотят каких-то серьёзных разговоров.

 

Олимпия: Да наоборот, все хотят развлечений. В основном про Звягинцева пишут — «опять беспросветчина и чернуха».

Ну мы же их не слушаем. Как они нас не слушают, так и мы их.

 

 

Русский артист — он очень долго договаривается со зрительным залом, стесняется: «Вообще-то я хороший артист, вы извините, вы только сразу не уходите». А вот у Брука актёры как бы говорят: «Да. Вы проделали огромный путь, чтобы смотреть на меня!» В этом есть невероятное достоинство. Я хочу, чтобы они (указывает на дверь зала, откуда беспрерывно качает музыка и доносятся тексты — Прим. Ред.) чувствовали, что у них есть достоинство и никогда не были под залом, чтобы были — наравне, а иногда и над.

 

Разговаривал Иван Ивашкин.