Адольф Шапиро
Самая ужасная формулировка, на которой играют тоталитарные режимы— «народ всегда прав». Ерунда полная.
Режиссёр
фотограф Олимпия Орлова

Когда человек занимается любимым делом, только тогда он на месте. Тогда он сразу прекрасен, убедителен и ему есть, что сказать. Режиссёр Адольф Шапиро на своём месте. Мы встретились накануне выпуска «Мефисто», спектакля по роман Клауса Манна, в МХТ им. Чехова, и он рассказал про новый спектакль, актёрскую свободу и климат в обществе.

 

Как проходит Ваша первая репетиция?

Она, знаете, напоминает первое сентября в школе. Тебя рассматривают, пробуют на вкус. Можно ли при тебе курить? Ты будешь крутой или дашь слабину? Одни актеры демонстрируют, что текст плохо напечатан, другие начинают заштриховывать твою фамилию. Первая репетиция — это ритуал, работать надо на второй, а сейчас — «как ты провёл лето». Но если говорить о самой сути… Вот мальчишки хотят играть в футбол, а нет мяча — они тряпичный возьмут или ещё что-то придумают. Уж больно хочется играть. Голод, жажда.

 

Этот голод не теряется со временем? Странно, но мне до сих пор не надоело репетировать, почему — сам не знаю. Вы один раз сказали, что самое опасное в старости — стать пародией на самого себя. Язык, на котором говорит режиссёр, устаревает? Как с этим бороться?
 

(Пауза)
Да, это происходит со многими людьми. Шутка времени. Вообще-то нельзя всё время всем нравиться. Понимаете? Постоянно думать об этом. Особенно для мужчины — это вообще как-то неестественно. Нравиться — это значит подлаживаться, учитывать, как на тебя могут посмотреть, как тебя могут понять...

 

Часто режиссёры говорят, что им не важно, чтобы зритель их понял, не важно, будут ли они нравиться. Вам нужен какой-то отклик на то, что Вы делаете?
(Взял сигарету)
(Пауза)​

 


 

(Закурил)
Мне радостно тогда, когда люди знают, что я ещё жив. Вот я поставлю спектакль, и они скажут: «Ну, а он ещё живой!» А я подбоченюсь: «А вы как думали?» Кокетливо говорить, что совсем не думаешь о зрителе, есть какой-то поправочный коэфициент. Но это — спасение в некоторой степени — забыть о нём, потому что как только я буду на репетиции всё время учитывать: «поймут или не поймут», «ошарашит или не ошарашит» — сразу попаду в плен, начну обслуживать зрителя, понимаете? Я одно время работал в театре для молодых, и у меня в какой-то момент возник вопрос: «А имею ли я право говорить с ними?» Потом понял, если я буду сознательно стараться делать что-то им близкое — это будет уродство. Я должен делиться с ними собой, своими мыслями. То, что им нужно — они возьмут, а то, что нет — отторгнут. По поводу пародии. Знаете, режиссёры очень часто говорят: «Актёр должен быть свободным». Но нет ничего карикатурнее, чем зависимый человек, требующий свободы от других людей. Нервно трясущийся режиссёр приходит за кулисы и говорит «будьте свободнее», «не обращайте внимания на зрителя», «вы всё знаете».

 

 

А как актёру обрести свободу?

Для этого нельзя воспринимать спектакль и вообще существование в театре как стайерскую дистанцию, это марафон. Ты можешь проиграть первые пять километров, но потом нагнать! Это освобождает тебя от того, что вот сейчас всё решается, что спектакль не получится, и всё пропало. Я думаю, это такая правильная уловка и для режиссёра.

 

А как Вы помогаете актёрам?

Ещё не известно, кто кому помогает. Я без актёров хуже думаю. Я не прихожу как «человек знающий», не имитирую знание и незнание, а вместе с ними прохожу то, что мы называем анализом пьесы, обретением замысла. Ведь «замысел» всё-таки возникает по-настоящему только в конце работы.

 

То есть, у Вас нет такого, что Вы заранее знаете, каким получится спектакль?

У меня есть только предощущение. Вот когда вы грибы собираете, если вы знаете точное место, приходите и собираете, — вы заготовительная контора. Обаяние и интерес поиска лишаются смысла. Вначале всегда есть только гипотеза.

 

 

А какая была гипотеза, когда Вы начинали репетировать «Мефисто»?

Так я вам и расскажу.
(Пауза)
Что я всё про это знаю и ничего не понимаю. Как это происходит? Как? Как быстро! Как удивительно многообразна игра, которую человек ведёт с самим собой. На какие хитрости он может пойти, чтобы обеспечить свой душевный комфорт. Мы же все живём как больные радикулитом, всё пытаемся найти себе удобное место в постели. Так ляжешь — болит, так ляжешь — болит... и наконец-то находишь место, где не болит. Такая же игра идет у человека: чтобы успокоить собственную тревогу, чтобы комфортно расположиться в жизни. Не перестаю удивляться этому.

 

У Гроссмана в произведении «Жизнь и судьба» есть сцена, где профессору Штруму нужно подписать бумагу в поддержку репрессивных действий государства. Он уходит подумать в туалет, потом возвращается и подписывает. Когда оказываешься перед выбором поступиться своими принципами и не страдать или наоборот, как нужно поступить?

Меня поразила у Солженицына такая мысль, смысл следующий: «Я был подследственным, но жизнь моя могла повернуться так, что я был бы следователем». Меня поразила фраза своей честностью по отношению к себе. Знаете, я не был членом партии, хотя много раз затягивали. Спасло чувство брезгливости. Когда я подумал, что вот с этим я должен сидеть и голосовать... (смеется) Не могу сказать: «Дорогой Леонид Ильич». Ну-у-у, тошнит. Есть ведь у человека рвотный инстинкт.
(Закурил)

 

 

Вот сегодня я репетировал сцену, когда приходит Лотта (жена генерала), и дарит Хенригу (главный герой) кольцо со словами «это мы у одного Либермана нашли». И он промолчал. Молчание, когда надо говорить, — это ржавчина, которая разъедает душу. Мне интересно, чтобы люди увидели, что это за механизм. Как правило, спекуляция ведётся на хороших чувствах. Понимаете? Вот в «Мефисто» — на патриотизме, чтобы вернуть величие Германии. Самая ужасная формулировка, на которой играют тоталитарные режимы — «народ всегда прав». Ерунда полная. Правы немцы, которые проголосовали за Гитлера? Народ — как человек, он может заблуждаться, болеть, совершать непоправимые ошибки. Господи, да если бы в конце 20-х — начале 30-х было телевидение, Гитлер бы шёл к власти не десятилетие, а пять месяцев. Сейчас очень многие люди, я это часто наблюдаю, говоря о советском времени — утверждают, что это было время, когда не было выбора. Тем самым они реабилитируют собственный конформизм. Выбор всегда остается. Просто есть ситуации, когда выхода мы не хотим видеть. Всё сводится к одной формуле: «Государство для вас или вы для него?» Что такое правительство? Это же наемные чиновники. На определённое время. А если он думает, что навсегда — беда. Я часто наблюдал в театрах, как симпатичные, талантливые, милые люди, на моих глазах, становились уродами. Почему? Они десятилетиями не слышат слова правды о себе.

 

 

В Вашей версии главный герой Хенриг Хевген сильно отличается от героя знаменитого фильма Иштвана Сабо. Почему вы выбрали именно Алексея Кравченко?

Он совершенно не похож на Клауса Брандауэра, тот очень подвижный, эмоциональный, пластичный — то, что называется европейский тип актёра. А мне важно, чтобы героем был «русский артист». Почему? Не трудно догадаться.

 

Что нужно делать актёру, чтобы не «рассказывать текст», а говорить напрямую реальному, сидящему перед ним человеку?

Ну это известно: надо говорить с одним человеком. Это старый рецепт. Найти того одного человека в зале, кому ты адресуешься. Делать для кого-то. У меня были случаи, когда Мария Осиповна Кнебель, которую я считаю своим, всё-таки, настоящим учителем, смотрела мой спектакль. Для меня зал не существовал. Я превращался в какого-то ребенка, как Лопахин, в ожидании приезда Раневской — узнает, не узнает?

 

 

Если бы было возможно спросить что-то у неё, что бы Вы спросили?

(Пауза)
Я бы не спросил. Поблагодарил бы. Вот мне очень долго хотелось понять — чем отличается коммерческое произведение от искусства? Ты смотришь какой-то прекрасный фильм, ну, я не знаю, «Крестный отец», допустим. Блистательная актерская работа, всё «high class». А потом смотришь «Амаркорд» Феллини и вдруг понимаешь, что это «что-то другое». Почему? Я для себя, не знаю — верно, нет — понял, что это зависит от того, для чего тебе нужен фильм. Я продаю своё «понимание проблемы», своё знание, например, «ужаса мафии», или мне нужен фильм, чтобы разобраться. Разобраться в том, кто я такой, откуда пришел, как я стал таким, какой есть? Начальное самоощущение — я начинаю дело, чтобы продать своё знание, или это — поиск знания, поиск себя?


(Длинная пауза)
Знаете, учитель географии, который каждый год приходит и говорит: «Аппенинский полуостров — в форме сапожка и т.д.». Приходят новые ученики, а он всё повторяет: «Климат — субтропический». Господи, ужас...

 

 

По поводу того, что происходит вокруг нас, например, с оперой «Тангейзер». Уголовные дела против режиссёра и худрука были закрыты. Возможно, потому что большое количество людей поддержало спектакль...

Нет, не поэтому. Просто время ещё не пришло.

 

То есть, сейчас отбились, а дальше нет?

Похоже. Но, тем не менее, надо шевелиться! Спектакль-то сняли. Да, сейчас подействовало, но это зависит от общего климата. Кто-то дал «Фас!» Меня гораздо больше волнует момент, что те люди, которые покусились на театр, на искусство — они чуткие, как собаки. Им нельзя отказать в социальном чутье, оно у них более обостренное, чем у большинства населения. И они почувствовали, что сегодня можно, иначе бы поостереглись хозяина. В конце концов, у них гораздо больше развито чувство самосохранения, чем у тех, например, кто занимается театром.

 

А театр как-то может менять климат в обществе?

Меня часто об этом спрашивают, и я, как правило, отшучиваюсь.

 

 

Климат же создают и меняют конкретные вещи. От «Мефисто» климат поменяется?


(Пауза)
Знание и что-то вроде опыта мне говорят, что нет. А вера, без которой я не могу работать, говорит, что изменится. Я ведь думал, что, когда страна прочтёт «Один день из жизни Ивана Денисовича» или «Архипелаг Гулаг» — это будет другая страна. Но видите — получается не совсем так. Бюсты вождя бывшего устанавливаются. Соскучились. Но веруешь не потому, что вера подтверждается, а просто потому что веруешь. Это тоже — как инстинкт.

Разговаривал Иван Ивашкин.