Андрей Бартенев
«Я всё знаю про движение в будущее и ничего не знаю про то, как нужно тормозить в настоящем»
Художник, перформер, педагог Норвежской театральной академии
фотограф Олимпия Орлова

Художник Андрей Бартенев в уходящем году отпраздновал свой юбилей — в Московском музее современного искусства с успехом прошла выставка «Скажи: я тебя люблю!». То, чем он занимается на протяжении последних 25 лет, сложно ограничить одним понятием — перформанс, скульптура, показ причудливых костюмов и образов или абсурдное театральное представление. Его любимое дело и есть его жизнь. Его яркие, смелые и непосредственные работы всегда выделяются и запоминаются, а способ мышления вдохновляет не первое поколение сценографов (в настоящее время он преподает в Норвежской театральной академии и в школе Боба Уилсона). Мы встретились с Андреем в Музее советских игровых автоматов и под электронные звуки старых 2D игр поговорили о профессии, страхе и искренности.

 

Чем отличаются студенты, которые учатся у вас сегодня, от ваших ровесников в том же возрасте, пробовавших заниматься искусством в конце 80-х — начале 90-х?

Я вам хочу сказать: сейчас это, конечно, очень большой тренд — все равнять девяностыми. Мне уже хочется закричать: «Хватит отсасывать у 90-х!». Потому что... оно было и — прошло. Разумеется, оно должно было закончиться, потому что эпоха 90-х прежде всего была связана с тем, что все были инфицированы чувством свободы и надеждой. Когда наступили нулевые, чувство свободы стало корректироваться, и от этой «цветокоррекции» надежда поблекла. Она стала такой прозрачной, сероватой. Это что касается того поколения, к которому я принадлежу, которое оттягивалось в 90-е.

 

Иллюзии ушли?

Ну да. И пришло другое поколение, которое не знает всего этого. Если им сейчас по 20-25 лет, и они выросли в этом муаре моли и прозрачности, им кажется, что всё нормально. Я не являюсь правильным человеком, который может рассказать про отличия одной эпохи от другой, потому что со-о-овсем не знаю современность.

Я был закалён в 90-е и, конечно же, сейчас неадекватен. Всё, что я буду видеть — я буду сравнивать с тем временем. Это даже не связано с моим умом, это происходит на «подкорке»...

 

 
Главное отличие — тогда всё было искренним! И хорошее, и плохое. Чем дальше мы уходим, тем больше понятие «искренности» исчезает из контекста оперируемых ценностей. Искренности не-ету!
 
 
Но это — следствие, я так понимаю.
 
Конечно же. Появилось поколение, которое вообще не знает, что существует искренность. Она, разумеется, проявляется, когда люди совпадают по этому магнетизму любви. Когда один человек любит другого — он ему отвечает. Здесь без искренности — никак.
Я родился и учился в Норильске, и у нас искренность — она была просто везде. Соврать было страшным табу. Я не буду брать тот контингент, который сидел на наркотиках и всем остальном, а среди адекватных людей открытость предполагалась, как само собой разумеющееся. Вот говорили — сибиряк, значит человек открытый, доверчивый, всегда поможет. Это исторически сложилось, это же районы ссыльных людей, которые много пережили, перемолотились, перемешались и испытали такую страшную судьбу, что им ничего не оставалось, кроме как быть искренними. Ты находишься там в такой последней зоне цивилизации.
А когда я приехал в Краснодар, представляете, до того момента — до 83-го года — я даже не имел понятия, что такое национализм! Узнал о его существовании только когда поступил в институт культуры, потому что увидел, как в общежитии чеченцы дрались с дагестанцами. Это было просто убийство.
Потом переехал в Сочи. А когда Сочи стал очень сильно меняться после Карабаха, изменился контингент населения, переехал в Москву. В Москве тогда можно было постучаться в дверь и остаться ночевать. Сейчас такое просто невозможно. Люди помогали друг другу, и вообще ничего не решалось деньгами. Всё решалось энтузиазмом, доверием, азартом, пытливостью людей. Вот скажите, сейчас это есть?
Денег не было. Ни у кого не было в голове понятия, что надо зарабатывать, чтобы состояться.

 

 
А нет у вас ощущения, что сегодняшнее поколение кроме искренности потеряло и бунтарскую составляющую? Например, студенты творческих мастерских к концу обучения чаще всего начинают копировать своего мастера и редко идут в контрапункт...
 
Ну, а кому из мастеров это понравится? Скажите, пожалуйста.
(расстроенным голосом)
Жизнь идёт, мастера стареют, студенты начинают спорить, плеваться пеной, кричать. Зачем это нужно?
Вы задаете вопрос с таким негативным оттенком, но я хочу сказать, что у нас не было определенных авторитетов, и в тоже время — все были авторитетами. Это не отменяло личной дороги. Ты мог брать пример, но в пространстве оставалось место для твоей собственной дороги. Это и со мной произошло.
 
 
А был у вас момент, после которого всё резко поменялось?
 
Да, 1998 год. До этого у нас была цель — такое гуманное созидание, а в 98-м году проросла и закрепилась другая цель: зарабатывать деньги. Деньги всё уничтожили. Люди уже точно знают, что им нужно. Ни одна светлая идея, ни один мастер этого не поборет. Сейчас всё, что нужно говорить студентам, — я вот преподаю уже много лет: «Будешь плохим профессионалом — не будет денег!». И это — самый большой мотиватор. Будешь хорошим профессионалом — без работы не останешься ни-и-когда!

 

 
Уже девятый год преподаю в Норвежской театральной академии, и туда приходят люди, которые всё понимают и хотят зарабатывать. Они готовы учиться по три-четыре года, потому что знают, что выучившись, окажутся в ряду хороших профессионалов. Наши студенты ассистируют Бобу Уилсону, работают с ведущими оперными режиссерами Европы.
 
 
Иногда от конкретного выбора зависит твоя дальнейшая жизнь, ты хочешь попробовать делать то, что прежде никто не делал, и нет возможности сравнить или опереться на кого-то. Был у вас такой выбор?
 
Вы знаете, когда я на себе испытываю вспышку страха — разум отключается. Совершенно! Все действия происходят импульсивно. Первое, что со мной происходит — я хочу бежать.
(пауза)
 
Не знаю, почему это происходит. Я это исследую пока. Я не буду защищаться, я бегу, и это происходит вне моей воли. Воля просто не успевает среагировать, она отключается.
Наверное, это просто связанно с моей природой. Сколько бы лет я не жил, не могу представить, что в мире существует насилие, не могу представить, что человек способен ударить другого человека. Не укладывается это в моей голове. Чтобы довести меня до такой степени, что я кого-то ударю... быстрее выброшусь из машины, которая несётся на скорости.
 
Я бегу. Сначала мне это было стыдно. А сейчас думаю — чего стыдиться? Такая особенность психологии. У каждого человека она своя.

 

 
Может быть, если бы я с детства ходил на какие-нибудь боевые искусства и моя психика была бы настроена на отражение агрессии, я бы никогда не стал Андреем Бартеневым. Стал бы кем угодно. Я — отчаянный человек, весь отдаюсь делу, был бы тогда каким-то хорошим бойцом. Но я не могу быть созидателем, романтиком, художником, скульптором, всем остальным и включать в контекст моей истории эту ситуацию, когда один человек бьёт другого.
 
Я вам могу рассказать про страх на примере моих студентов. Раз в год я преподаю один семестр — четыре-пять недель — в норвежской академии. Два студента. Один — норвежец, другой — датчанин. У них одинаковое свойство: при обнародовании своей идеи они волнуются. Норвежца начинает трясти, он прям ходуном ходит, а датчанин просто замолкает и ничего не может сказать, его прямо парализует от страха. Идёт пятый день, я это наблюдаю. В моём семестре одна из главных задач — узнать творческий потенциал студента. С девушками, например, всё понятно. Когда она приходит учиться после 24-26 лет — это выстрел вхолостую, потому что вся мотивация девушки после 24 — это либо она в поиске формирования семьи, либо в агрессии, потому что не может организовать семью. И это всё отражается на обучении и на процессе того, что она выдает. А с молодыми людьми иначе.
И вот — эти двое. Думаю: блин, ну что же такое! Не знаю, что с ними делать. А там ведь учёба идёт очень интенсивно. Вы приезжаете, и у вас каждый день — за пять. Студенты приходят в десять утра, уходят в двенадцать вечера, без выходных. Изначально — ни я их не знаю, ни они меня, а к четвертой неделе мы должны сделать продукт.
И вот разговариваю с одним, и он рассказывает, что недавно пережил трагедию и когда оказывается в какой-то пограничной волнительной ситуации, его захватывает всё, что произошло и ему сразу же нужна дистанция. Ничего не может сделать, ничего не может произвести, ни одной идеи, а он — сценограф, он должен каждый день выдавать идеи — тетрадками.

 

 
То есть он не может открыться?
 
Да. Сразу зажим и ему нужно куда-то бежать.
И я ему говорю: ты когда оказываешься в этой пограничной зоне, тебе нужно сразу идти и всем помогать. Чувствуешь, что начинается волна этой тряски — иди помогай, мой полы, посуду, чисти картошку. Начнешь физически что-то делать, и внимание будет загружено. Не будет физически места для волнения. С этим — справились.
А второй — норвежец — занял у меня все четыре недели, вынес весь мозг, пока я не открыл его секрет. Я понял, что на самом деле ему нужен ключ, которым я интуитивно пользуюсь всю жизнь.
 
 
Что за ключ?
 
Я ему говорю: «Ты сможешь всего добиться в профессии, если всё, что ты делаешь — любишь! Всё к чему притрагиваешься — прям любишь, как в последнюю секунду жизни».
Может быть, для вас это не имеет никакого значения, это не ваша особенная психосистема, но его огромный шар страха и реактивности может сдуть только любовь, только она может быть соизмерима.
 
Не знаю, насколько он этим пользуется, но когда он это делал — результат был блестящим. Если будет пользоваться — станет еще одним гением в нашей академии. Гениев-то сразу видно, их не так много. Это большая ответственность для общества, божественный подарок, и нужно учиться обращаться с этим подарком. Обычно всем плевать, а гению самому очень трудно прорасти. Ему нужны определенного качества сложные задачи, которые будут укреплять его гениальность, растить её.
 
 
У Гроссмана в романе «Жизнь и судьба» есть такая сцена, где профессору Штруму предложили подписать бумагу в поддержку репрессивных действий правительства. За последние полтора года это всё стало резко актуально...
 
Я вам хочу сказать, несколько раз в СМИ звучали какие-то письма, подписанные моей фамилией, а я ни одно из них не подписывал. Реальность намного жестче — обычно тебя даже не спрашивают.

 

 
Спрашиваю скорее не про письма, а про выбор — поступиться своими принципами или страдать.
 
Эпоха, которая ставит перед человеком, который обладает способностями созидать, такие вопросы — это ненормальная эпоха. Вот и всё.
 
У вас была подобная ситуация?
 
Да.
 
Расскажите, как с ней справиться?
 
Совершенно не расскажу. Никак не справиться. Всё очень плохо.
(пауза)
 
Это иллюстрирует то, что человеческая жизнь обесценена. Она — ничто.
 
А есть какие-то средства борьбы с этим? С такой эпохой, с такой ситуацией?
 
Я ответ на это не знаю. Это не входит в мои задачи. Это должна быть психология борца, а у меня психология движения. Я всё знаю про движение в будущее и ничего не знаю про то, как нужно тормозить в настоящем. Чтобы разобраться в этом, нужно остановиться, искать и исследовать. Я не могу остановиться, это не в моей власти. Я должен двигаться дальше, мой ответ — там.
Не знаю, что делать с массами людей. Я не пытаюсь быть примером или искать себе популярности, мне это не интересно. Даже присутствие или отсутствие денег — не моя задача. Я к этому ничего не чувствую.
 
Возможно, вам, как актеру, важно, для кого вы делаете что-то на сцене, но когда я делаю свой перформанс, мне важно, что увижу я, и на этом всё заканчивается.
Когда я однажды посмотрел в зал...
(пауза)

 

 
Подумал: «Боже мой, что я здесь делаю!». Ответа не нахожу. Думаю, единственное, что меня спасает — дети. Я делаю детское «Архстояние» и, когда работаю с ними, вижу в их глазах подлинную искренность. Наверное, детям можно показать, что такое творчество.
У меня скорее к вам вопрос: когда вы смотрите в зал, видите ли вы там уместность своего присутствия, или она заканчивается той зарплатой, которую вам платят?
(пауза)
 
По-разному. Бывает, что вам что-то очень тяжело делать?
 
Очень тяжело работать с клиентами, которые знают, чего хотят. Серьезно! Прям: а-а-а-а! У меня такое ощущение, что результат сразу можно выбросить в мусорку. Люди так жадно расстаются с этими бумажками.
Ну хорошо, ты идешь к Бартеневу — ну доверься уже! Ну зачем тебе Бартенев, который сделает то, что ты хочешь? Пусть лучше он сделает то, что он хочет. А ты удивись, насладись: «О-о, этот художник по-новому воспринимает нашу жизнь, наш имидж, мы должны радоваться, веселиться!».

 

 
Вместо этого: «Нам надо это, это и это». Но, слава богу, такое бывает редко.
Вообще, художник, и, я думаю, актёр в России — это совершенно неблагодарная судьба.
 
 
Вы организуете перформансы, придумываете костюмы, скульптуры и объекты, преподаете сценографам и актёрам, как у вас получается совмещать эти сферы? У вас есть чёткий внутренний график, по которому существуете?
 
Меня научил Пригов (Дмитрий Пригов — поэт, художник и скульптор, представитель московского концептуализма — Прим. Ред.) одной вещи. Он сказал: «Нарисовано — значит уже осуществилось». Я просто зарисовываю всё в своих блокнотах, и сознание очищается. Опять — молодость внутри, младенчество и прекрасное чистое снежное поле. И ты можешь заново всё сочинять. Это позволяет не умереть и сохранять такое любопытство в жизни.
 
 
Что сегодня может быть понятно зрителю и будет попадать в него?
 
Я вам хочу сказать, если на сцене нет радости, для меня такая сцена — пустое место. Я не могу позволить себе наблюдать, как огромное количество человеческих эмоциональных сил, репетиционного времени, режиссёрского таланта потрачены на то, чтобы дискуссировать о зле. Тем более, когда я вижу, что вся сценография чёрная, я в такое уныние впадаю.
 
Например, прихожу в театр, а на сцене огромный пластиковый зеркальный черный задник, а ля Британская школа дизайна, и я уже чувствую себя, как «кого вы здесь хороните, товарищи?». Мою душу, моё сердце, мои слезы здесь хороните? Я не хочу, еще рано.
Я — человек цвета. Мои глаза...
 
Вот за вами — горчичная стена, и она меня радует!
(Смеётся)

 

Разговаривал Иван Ивашкин

Фотограф Олимпия Орлова