Марк Захаров
«Не нужно восхищаться и петь панегирики одному человеку, который наверху и от которого всё зависит»
Режиссёр, художественный руководитель театра Ленком
фотограф Олимпия Орлова

Марк Захаров, автор фильмов, которые так много значат для нас — «Обыкновенное чудо», «Тот самый Мюнхгаузен», «Убить дракона» — несмотря на возраст, уровень ответственности в собственном театре и прозвище среди артистов «Мрак Анатольевич», при встрече оказывается легким, остроумным хулиганом, наблюдательным и не чуждым самоиронии. Художественный руководитель театра Ленком рассказал нам о своём личном выборе, способе бороться со страхом, наполняющим наших соотечественников, и связи между происходящим на сцене и за пределами театра.

 

Приходилось ли вам, когда вы впервые пришли в профессиональный театр, что-то доказывать, отстаивать себя?

Поскольку до меня многих режиссёров из этого театра (разговор происходит в Ленкоме — Прим. Ред.) народ актёрский выталкивал, я чувствовал это агрессивное настроение, что, к счастью моему, длилось недолго. После удачного спектакля «Тиль Уленшпигель» в инсценировке Горина в театр пришел успех и как-то со мной смирились. Стали относиться спокойно и без поползновений как-то торпедировать.

Я очень не люблю, когда артистов много собирается. Знаете, когда в большом количестве собираются даже писатели, планка понижается. Уровень разговора резко деградирует. Каждый по отдельности — человек умный и интеллектуально насыщенный, но когда они объединяются в большую стаю — ничего особенно хорошего не получаетcя.

 

 
 

(Слышен бой старинных часов)

Но всё-таки наступают какие-то критические моменты, о которых вы спрашиваете. Когда я ставил «Разгром» в театре Маяковского, в какой-то момент спектакля по сцене должен был проползти партизанский отряд. Не все актеры были довольны. Представьте, вы пришли в театр в костюме, а какой-то режиссёр из самодеятельности говорит: ползи. И я видел некоторые глаза, которые совсем мне не внушали никакой радости. Пожаловался одному старому артисту, что трудно мне даются некоторые партизанские массовки. Он сказал: «Ну выход один — надо кого-то уволить».

 

 
 

И я одной актрисе, впоследствии ставшей известной, сказал: «Вы знаете, у вас такое неудовольствие на лице, вы пойдите к главному режиссёру и скажите, что вас режиссёр Захаров просит освободить, потому что вы не выполняете его задания». Это такой жестокий, антигуманистический акт, но он подействовал.

Иногда я вдруг произношу какие-то горячие, патетические вещи... Тогда, на «Разгроме», это тоже сработало. И Андрей Александрович (Гончаров — Прим. Ред.), который весь процесс стоял в зрительном зале, за занавесочкой, что, конечно, действовало на меня не лучшим образом, оценил это и не стал встревать в спектакль. Хотя его об этом очень просили ведущие актёры театра.

С «Разгромом» вообще было много проблем. Ну вот что такое — человек с фамилией Левинсон — во главе партизанского отряда... Что с отрядом происходит? Разгром. И режиссирует это кто? Захаров, который поставил «Доходное место», которое пришлось снять с репертуара. В общем, я повис на ниточке.

 

 
 

 

Спас меня как режиссёра — Суслов.

 

Кто это?

Это был главный идеолог. Серый кардинал, занимающийся идеологией.

Помню, он пришел на спектакль в галошах, что меня просто подкосило. Я не мог на него серьёзно смотреть — очень был тогда легкомысленный человек.

А он сидел в ложе, смотрел спектакль. Потом вынул платочек, вытер непрошеную слезу и зааплодировал. И моя судьба была решена.

 

Сцена из «Дня опричника» Сорокина.

Безусловно.

 

 
 

 

Знаете, есть такая сцена в «Жизни и судьбе» Гроссмана, когда перед профессором Штрумом кладут бумагу, которую он должен подписать в поддержку репрессивных действий власти. Я всем задаю этот вопрос. Спрашиваю не конкретно про письма, которые вдруг появились в последнее время в нашей стране/действительности, а скорее про ситуацию, когда мы переступаем через свои принципы или выбираем не делать этого, вне зависимости от того, чем это может быть чревато. С вами такое случалось?

Да, у меня была такая ситуация, когда наши танки вошли в Прагу. Проходили в ряде предприятий и некоторых театрах собрания, где люди выражали своё согласие с тем, что танки входят.

Помню этот круглый зал в Театре сатиры, когда председатель сказал: «Кто за то, чтобы ввести танки в Прагу?» Я, конечно, не участвовал в акции на Красной площади, когда люди вышли, рискуя жизнью, но всё-таки нашел в себе силы тогда встать — я сидел недалеко от двери — и на цыпочках уйти. Как-то мне простили это, хотя и обратили внимание.

 

 
 

 

Это, наверное, единственный мой гражданский поступок, которым я могу похвастаться в нерабочее время.

А что касается сцены, то, знаете, я очень долго жил под ощущением травмы, которую пережили мои родители, — знаменитая 58-я статья, которая переехала очень многие семьи. Моему отцу повезло, это был не 37-й год, это было раньше, в 34-м, он остался жив и даже участвовал в войне. Но потом, в 49-м году, было постановление, по которому все осужденные по 58-й статье должны были покинуть крупные города. И тогда у меня кое-что внутри закипело.

(пауза)

Это отразилось на моей режиссуре, на моих устремлениях.

Конечно, то, что происходит за стенами театра, должно каким-то образом проецироваться на нашу работу. Я артистов — исподволь — не всегда открытым текстом, но склоняю к тому, что мы всё-таки должны быть гражданами. Гражданами, которые не всегда подчиняются каким-то высшим эшелонам власти, а подчиняются нашей исторической русской целесообразности и правде, которую мы разными способами защищаем.

 

 
 

По этому критерию вы и выбрали «День опричника» Сорокина? А сейчас, выбирая новый материал, на какие ощущения ориентируетесь? Что сегодня, в 2017 году, по-настоящему актуально?

Я сейчас склоняюсь в сторону Шекспира, пишу инсценировку...

Там есть лагерь мятежников и лагерь короля. И лидер мятежников говорит: «Мы боремся за свободу». Ему отвечают: «Знаете, но те тоже борются за свободу» — «Да, но мы-то за правду!» — «Какое совпадение, они говорят, что тоже борются за правду».

Братоубийственная бойня опирается на то, что и те и другие правы, пусть по собственному убеждению. Сейчас эта мысль как-то материализовалась.

 

Тема гражданской войны?

Да, ее идеологическая оболочка. Идеологическое обоснование: они тоже за свободу, но наша свобода — лучше, и наша правда — правдивее. Это в любом случае такое страшное наказание, без победителей и побеждённых. Вот это меня очень интересует.

 

 
 

 

Я сейчас задам в каком-то смысле технический вопрос. От ваших спектаклей и вообще от театра есть ощущение чего-то «небытового». Как вы этого добиваетесь? За счет чего простой монолог стражника превращается во что-то большое?

Надо выходить на крупный план и не делать вид, что мы тут для себя копошимся. Мы, в конце концов, делаем всё для того, чтобы мой удар по партнёру превращался в удар по зрительским мозгам.

Никогда не занимался какими-то ребусами режиссёрскими в расчёте на то, что потом придут какие-то театроведы и прочтут в этом некую многозначительную, концептуальную стихию. Я всё-таки всегда предлагал думать в первую очередь о зрителе. О человеческих взаимоотношениях, которые по моей формуле строятся на борьбе за лидерство, даже в любовной сцене. Кто-то ведущий, кто-то ведомый.

У меня есть такая формула в режиссуре — зигзагообразное движение. Вот надо идти в одном направлении, но как только зритель поймет, что ты хочешь, кто ты такой — надо это направление сразу поменять. Как только тебя запеленговали, ты должен это почувствовать и изменить свой режим существования, свой способ мышления.

 

 
 

Вы говорили, что не хотели бы отсюда уезжать без возможности вернуться. Но если представить ситуацию, что вам пришлось, — что положите в чемодан?

Ну, чтобы выглядеть каким-то человеком серьёзным..

(Смеётся)

 

Не обязательно...

(Говорит медленно)

Сейчас бы взял рукопись, набор карандашей, ручек гелевых, которые мне больше всего нравятся, и больше ничего.

 

Вы в свое время рассказывали, что у вас был такой момент в биографии, когда вы уехали в Пермь и там занимались очень разными вещами. Нет ли у вас ощущения, что нужно и можно было заниматься чем-то ещё кроме театра?

Ну это был такой период юношеского максимализма, когда хотелось схватиться за всё, что можно. Будучи законопослушным гражданином, поехал отрабатывать три года по распределению. Я рисовал карикатуры и печатался в двух местных газетах. И вот там я испытал важное для меня ощущение, что могу опираться только на себя, на собственную голову, на собственные мозги.

 

 
 

 

Потом, когда приехал в Москву, мне даже удалось напечатать карикатуры в журналах «Огонёк» и «Советский цирк». Сейчас смотрю на них, конечно, с некоторым сарказмом, но тогда моя тёща, узнав, сколько мне заплатили за лист этих карикатур, сказала: этим надо заниматься, а не режиссурой непонятной.

 

В метро или автобусе часто становлюсь свидетелем такой сцены. Ребенок, допустим, лет десяти-одиннадцати громко разговаривает, что-то спрашивает или описывает то, что видит за окном, а родительница/тель шипит на него, чтобы он говорил тихо, или даже бьет по губам, чтобы ребенок замолчал. В Европе к этому совсем другое отношение... Почему нам с детства прививают страх перед громкой речью и высказыванием своего мнения и можно ли с этим что-то сделать?

На западе — я довольно часто бывал в Германии — дети просто ходят на ушах, ползают, где хотят, валяются. Там, правда, надо сказать, чисто...

 

 
 

(Улыбается)

 

Спрашиваю, скорее, не про сравнение с другими странами, а про нас. Почему мы так боимся всего? И воспитываем этот страх в детях? Я сейчас, конечно, обобщаю, но..

Нет, вы обобщаете правильно.

Наш менталитет, характер российский, формировался под влиянием страха. Нас очень пугали все те вещи, которые на нас обрушивались, начиная с монгольских завоеваний. Как та же 58-я статья в 37-м году. Многие известные писатели ходили по улицам ночью, дожидаясь рассвета, боялись возвращаться домой, потому что забирали в основном ночью...

 

 
 

 

А что нам нужно, чтобы не бояться? Потому что всё-таки говорить, что у нас какая-то «особая история» или что мы больше других пережили и сильнее страдали — слабое оправдание.

(Пауза)

Нам, наверное, не нужно восхищаться и петь панегирики одному человеку, который наверху и от которого всё зависит. Сейчас возникают всякие смелые разговоры о том, что нельзя находиться долго одному человеку на руководящей работе, превращать политическую структуру в вертикаль власти...

Не знаю, чем это кончится. Поэтому мне хочется чуть подольше пожить, чтобы успеть что-то ещё поставить в театре и посмотреть, чем же это всё закончится!

 

Разговаривал Иван Ивашкин
Фотографии Олимпии Орловой